С. А. Фомичев. ПУШКИН И АБАЙ
В работах академика М. П. Алексеева мы находим не только информационную «бездну пространства», но и щедро намеченные перспективы новых исследований. Такова и напечатанная впервые свыше тридцати лет назад его статья о переводах «Евгения Онегина»[1, 273-286], полная, по определению самого автора, «недоуменных вопросов». Мы остановимся лишь на одном наблюдении М. П. Алексеева, обозначающем проблему не только не исчерпанную, но, возможно, и не осознанную еще должным образом.
Вот одно частное, казалось бы, замечание, упрятанное в сноску: «Причины особой популярности «Письма Татьяны» подлежат, очевидно, специальному анализу. Нельзя не припомнить в этой связи широко известную у нас историю перевода отрывков из „Евгения Онегина» на казахский язык Абаем Кунанбаевым (1889), из которых один – именно «Письмо Татьяны» (…) – приобрел необычайно широкую популярность в Казахстане в самой широкой среде» [2, 358].
Беспрецедентному культурному феномену, здесь отмеченному, действительно посвящена обильная литература на казахском и русском языках [3, 330-336]. Однако абаевские переводы рассматривались вне общего контекста разноязычного «Евгения Онегина».
Если в странах Западной Европы имя Пушкина стало известно еще при его жизни, то даже на Ближнем Востоке первые следы такого знакомства относятся к самому концу XIX века. Инициатива при этом шла из России. Первым, – наверное, так и не дошедшим до Турции (совершенно неудачным), – опытом стали переводы «Бахчисарайского фонтана» и «Талисмана», выполненные востоковедом Иосифом Эраком и изданные в Петербурге литографическим способом в1868 г. В1890 г. в Стамбуле вышли «Метель» и «Пиковая дама» в переводах выпускницы восточного факультета Казанского университета О.С.Лебедевой («Гюль-нар де Лебедефф»), отредактированных турецким писателем Ахмедом Митхадом [4, 85; 5, 35, 42-43, 46]. Столетний юбилей русского поэта, широко отмеченный по всей России, предопределил появление переводов из Пушкина на языках восточных народов, проживавших в пределах империи: на татарском языке был издан перевод Махамеда Салима Умидбаева «Бахчисарайского фонтана» (1899), чуть позже появился перевод Абдулмана Рахманкулова «Сказка о рыбаке и рыбке» (1901) [6, 481]. Те же произведения по-узбекски напечатаны в1899 г. в приложении к газете «Туркестанские ведомости» (Ташкент) [7, 154].
На этом фоне и следует воспринимать абаевские переводы, не связанные с юбилейным официозом и возникшие по внутреннему «вызову» [8, 28]. Они созданы не позже1889 г. и тем самым стали одним из истоков новой казахской литературы, родоначальником которой был Абай Кунанбаев.
Перу Абая принадлежат восемь онегинских фрагментов. Три из них достаточно близки к оригиналу: «Облик Онегина» (гл. 1, строфы X—XII), «Из слова Ленского» (гл. 6, строфа ХХП), «Письмо Татьяны Онегину». Четыре фрагмента можно считать довольно свободным переложением соответствующих строк романа: «Ответ Онегина Татьяне» и «Слово Онегина» (гл.4, строфы XIII—XVI), «Письмо Онегина Татьяне», «Слово Татьяны» (гл.8, строфы XLIV—XLVII). И наконец, «Предсмертное слово Онегина» является свободной импровизацией казахского поэта на онегинскую тему [9, 216-232].
Так что же все это в совокупности? Лишь первые подступы к перево романа в стихах, из разных глав которого выбрано в качестве заготовок впрок несколько фрагментов? Свободная вариация онегинского сюжету, который, по мысли Абая, должен привести к гибели героя? Или ряд самостоятельных стихотворений, не претендующих на фабульную увязку?
Впервые опубликованные посмертно в1909 г., едва ли в том порядке, в каком они появились из-под пера Абая или в котором он предполагал разместить их сам, эти отрывки плохо выстраиваются в связный сюжет. Вполне очевидно (это в исследовательской литературе до сих пор не было отмечено), что они отражают два разных этапа работы казахского поэта над онегинской темой.
В самом деле, для чего иначе нужно было дважды, несколько по-разному, перелагать строфы из гл. 4, содержащие отповедь Онегина Татья («Ответ Онегина Татьяне» и «Слово Онегина»)? Столь же излишний параллелизм обнаруживается во фрагментах «Из слова Ленского» (едва ли Абай намечал самостоятельную разработку этого характера), «Письмо Онегина Татьяне» и «Предсмертное слово Онегина».
Если к тому же присмотреться к художественной форме абаевских фрагментов, то можно заметить, что половина из них строфически восходит к восточной традиции: «Из слова Ленского» и «Слово Онегина» написаны строфой рубай (ааБа), «Облик Онегина» и «Предсмертное слово Онегина» состоят из сочетаний рубай и газелей (в газели за первой зарифмованной парой стихов тянется несколько – в данном случ только два – двустиший с первым холостым стихом и вторым – на ту же рифму: ааБаВа). Рубай и газели – излюбленные формы персидской лирической поэзии, причем в лирике Абая, когда в одном стихотворении используются обе эти традиционные строфы, то газель всегда является итогом его (см., например, стихотворение «Вот и старость… Свершиться мечтам не дано!..» — II рубаи и итог: шестистрочная газель). В этом отношении особо интересна строфическая форма фрагмента «Облик Онегина», который, очевидно, был первым подступом Абая к «Евгению Онегину»: воспроизводя три неполные онегинские строфы, казахский поэт попытался дать их восточный метрический аналог. Здесь дважды повторяется четырнадцатистрочник, в каждом случае состоящий из двух рубаи на одну рифму и газели (ааБа ааВа ггДгЕг). Форма эта была уже, несколько сбита в «Предсмертном слове Онегина», которое мы даем в собственном стихотворном переводе, не претендуя, разумеется, на его точность и изысканность, преследуя лишь единственную цель: наглядно представить строфическую структуру отрывка:
Нарядом праздничным шурша,
Моя любимая вошла.
Безумен я? – ее объятья
Меня согрели, сна лиша.
И замер я, едва дыша,
Но птицей вознеслась душа…
Из жалости поцеловала,
Последним горем сокруша.
Жестокою как стать смогла? –
Не оглянувшись, вмиг ушла;
Взнуздав все силы, затушила
Ты, видно, страсть свою дотла.
А я люблю, люблю сильней!
Ну подскажи, что делать мне!
О мать моя, земля сырая,
Укрой меня – в бесстрастном сне
Душа моя навек остынет.
Нигде мне больше места нет…
Письма же героини и героя, а также «Слово Татьяны» состоят из етверостиший с перекрестными рифмами (абаб), то есть написаны строфой, впервые введенной Абаем в казахскую поэзию с несомненной ориентацией на поэзию русскую, прежде всего – пушкинскую. Они выстраиваются в самостоятельный лиро-эпический сюжет, своеобразный роман в письмах, и щедро насыщаются национальной образностью, только казашка могла бы сказать любимому так:
Ты был раненым тигром,
Я — малюткой-серной
И осталась едва жива,
Задетая твоими когтями.
Но как подумаю,
Что ты будешь страдать из-за меня,
То кипит,
Как медный казан, душа моя.
Подстать ей и абаевский Онегин:
Я словно раненый жильбарс
Умираю, пронзенный твоею стрелою…
Именно эти письма были положены самим Абаем на музыку и ушли в народ. Уже в начале XX в. их слышали в казахских селениях, причем об истинных авторах (как русском, так и казахском) певцы-улейши даже не подозревали. Но и первый абаевский онегинский сюжет (заканчивавшийся «Предсмертным словом Онегина»), подхваченный начала учениками Абая, потом свободно варьировался в импровизациях акынов [10, 32-34].
Все это свидетельствует об органическом усвоении казахской культу-рой романа в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Очевидно, потому, что он был сближен Абаем с многовековой традицией лиро-эпических поэм о трагической любви, таких как «Козы-Корпеш и Баян-Слу», с одной стороны, а с другой – с традиционными айтысами (поэтическими песенными состязаниями) и жар-жар (свадебными обрядовыми песнопениями). Однако процесс культурных влияний всегда обоюден.
Размышляя над различными аспектами осмысления такого процесса, М.П.Алексеев напомнил: «Л.Н.Толстой признался однажды, что все дивительное совершенство пушкинских «Цыган» открылось ему тогда, когда он прочел поэму во французском переводе: сопоставление оказалось в данном случае причиной неожиданного открытия новых эстетических качеств в тексте хорошо знакомого подлинника. Это тонкое наблюдение могло бы быть положенно в основу целой программы исследований…» [2, 352].
Так обстоит дело и с абаевскими переводами-вариациями.
Пушкин предвидел недоуменную реакцию отечественных читателей на письмо Татьяны, осмелившейся первой признаться в любви. Поэтому он тщательно готовил должное восприятие несветского поступка героини: «Душа ждала кого-нибудь, / И дождалась!» –
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
(VI, 55)
И письмо, как мы помним, Татьяна (русская душою!) пишет по-французски, а автор вынужден давать
Неполный, слабый перевод,
С живой картины список бледный,
Или разыгранный Фрейшиц
Перстами робких учениц.
(VI, 65)
Следовательно, перелагая по-казахски письмо Татьяны, Абай усугубляет сложность процесса взаимодействия разных культур. Он, конечно, оставляет за строкой упоминание об иноязычном тексте письма, но несомненно знает об этом, не видя, однако, в поступке своей героини ничего необычного. Разве в лирическом восточном эпосе девушка – только пассивный предмет поклонения? Разве она не умеет бороться за свое счастье, за счастье своего любимого?
При первом знакомстве с Татьяной Онегин удивлен, что его друг, поэт и мечтатель, увлечен не ею, а Ольгой. Читатель романа мог удивиться и тому, что Ленский оставил героиню равнодушной. Вероятно, в Онегине безошибочным чувством она угадала подлинное страдание, бесприютность, неприкаянность, которые требовали защиты. Об этом, пытаясь разобраться в своем чувстве, она напишет в письме:
Не правда ль? я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
(ҮІ. 67)
И чувство это не могло быть не усилено признанием Онегина, в ответ на письмо:
Скажу без блесток мадригальных:
Нашед мой прежний идеал,
Я верно б вас одну избрал
В подруги дней моих печальных,
Всего прекрасного залог,
И был бы счастлив… сколько мог!
Но я не создан для блаженства…
(VI. 78)
Чутким сердцем Татьяна и здесь угадала, за наигрышем и аффектацией, искренное страдание, которое взывает к защите.
Все это в полной мере сохранено в абаевском переводе.
Давно замечено, что в русской литературе ее «золотого века» идеалы писателей наиболее полно воплощались в женских образах. Социологическая (а отчасти и религиозно-философская) критика до некоторой степени разъяснила, почему выходило так: для героического начала русская повседневная жизнь, строго регламентированная единодержавием, не оставляла простора инициативной деятельности. В сфере же семьи и вообще – в общественно-нравственной сфере благотворная роль женщины была очевидна. Недаром именно в русской философии вызрела идея Вечно-Женственного, оплодотворившая русскую поэзию века серебряного. В такой перспективе подчас оценивалась и пушкинская Татьяна [11, 21-46].
С пушкинских времен не утихают споры, «права или не права» Татьяна, исчезнувшая с глаз Онегина и читателей с невольным признанием:
Я вас люблю (к чему лукавить?)
Но я другому отдана,
Я буду век ему верна.
(VI. I88)
Пушкин же вспомнит в последней строфе романа:
Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече.
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А та, с которой образован
Татьяны милый Идеал…
О много, много Рок отъял!
(VI. I90)
Когда-то слова великого персидского писателя были взяты эпиграфом к поэме «Бахчисарайский фонтан». Однако Пушкин несомненно знал, что в1827 г. внимание правительства привлекла одна из статей журнала «Московский телеграф»: «В эти два года много пролетело и исчезло тех резвых мечтаний, которые веселили нас в былое время (…) Смотрю на круг друзей наших, прежде оставленный, веселый, и часто (…) с грустью повторяю слова Сади (или Пушкина, который нам передал слова Сади): «Одних уж нет, другие странствуют далеко!»
Немедленно П. А. Вяземский (автор этого пассажа) получил выговор «Я не могу поверить, – возмущенно откликнулся Д. Н. Блудов, – что вы, приведя эту цитату и говоря о друзьях умерших или отсутствующих думали о людях, справедливо пораженных законом; но другие сочли именно так, и я представляю вам самому догадываться, какое действие способна произвести эта мысль» [12, 142-144].
Несомненно, именно на подобное «действие» Пушкин и рассчитывал!
Это отбрасывает особый свет на содержание последних глав романа. Пушкин прощается со своими героями в самом начале 1825 года. Готовы ли они достойно встретить неминуемые события? Подобно Гамлету в трагедии Шекспира, который провидчески умен в силу того, что автор доверил ему заранее предугадать все грядущие хитросплетения событий, – так и Татьяна у Пушкина бесконечно мудра своим сердцем.
Тема верности, в последекабристскую эпоху, наполнилась особым смыслом. Татьяна психологически готова к подвигу русских женщин, который стал самой яркой страницей в общественной жизни первых лет николаевского царствования. Не о том ли размышлял Пушкин, обрывая многоточием последнее упоминание о Татьяне?
Опуская некоторые сюжетные коллизии и не касаясь событий русской истории, Абай в своей интерпретации пушкинского произведения в полной мере сохраняет его гуманистический пафос, который, возможно, ему как восточному человеку был по-особому внятен. Поэма о любви в классических ее образцах (будь то «Лейли и Меджун», «Фархад и Ширин» или «Козы-Корпеш и Баян-Слу») была поэмой высших нравственных откровений. Абаю, как и Пушкину, незачем «оправдывать» Татьяну, мудрую в своем нравственном предвидении: она готова защитить мир от разрушения. И сердце безошибочно подсказывает ей единственно правильный шаг, как бы ни желали мы ей счастья. В неблагополучном мире простых решений не бывает.
К концу XIX века «Евгений Онегин» уже не раз был переведен в разных странах мира. Но именно Абаю довелось интуитивно найти новый путь в освоении пушкинского шедевра – оказалось, весьма перспективный.
Вот несколько примеров, взятых почти наугад.
Тукай, успевший к тому времени перевести несколько пушкинских стихотворений, в1911 г. напишет: «В голове вертится несколько замыслов новой поэмы. Только пока еще ум не может переварить ее. В конечном итоге должен бы получиться „Евгений Онегин» по-татарски, в татарском духе и с татарскими героями» [6, 484]. Онегинское начало пронизывает «Поэму о белой вороне» эстонской поэтессы Б. Альвар (1931; позже она переводила пушкинский роман в стихах) [13, 165] как и роман туркменского поэта А. Кекилова «Сойги» (1945-1962) [14, 243-247].
В последнее время появился в печати (и уже переиздан) роман в стихах молодого американского поэта (выходца из Индии) Виграма Сета «Золотые ворота», написанный онегинской строфой; фабульно этот роман из овременной жизни совершенно самостоятелен, но на лирическом, исповедальном уровне хранит онегинскую культурную память:
О как играет, как поет
Сквозь джонстоновский перевод
«Онегин» — пушкинское слово,
Шипучей радости глоток,
Кастальский ключ для этих строк.
(перевод А. Чернова) [15]
Преображение иноязычных произведений в купели национальной тра-ции, возможно, открывает перспективу становления мировой литературы. Не в качестве механической суммы слагаемых, а в виде органического единства общечеловеческой культуры. Роман в стихах Пушкина, вобрав-щий в себя опыт мировой литературы, функционально наращивает его.
Выражаю глубокую признательность Бахджамал Тулигеновне Байке-новой за помощь, оказанную в работе над этой статьей.
ЛИТЕРАТУРА
1. Алексеев М.П. «Евгений Онегин» на языках мира: Мастерство перевода. М., 1965. С. 273-286
2. Алексеев М.П. Пушкин и мировая литература. Л., 1987. С. 358.
3.«… И назовет меня всяк сущи в ней язык…» Наследие Пушкина и литературы народов СССР. Ереван, 1975. С. 330-336.
4.Белова К.А. Из историй переводов Пушкина в Турций // Творчество Пушкина и зарубежный Восток. М., 1991. С. 85. Те же произведения в переводе на татарский язык крымского наречия были изданы в Петербурге в1999 г. См. также:
5. Драганов П.Д. Пятидесятиязычный Пушкин. СП., 1899. С. 35, 42-43, 46 и др.
6.Гайнуллин М.Х. Пушкин и дооктябрьская татарская литература // Пушкин и литература народов Советского Союза. Ереван, 1975. С. 481.
7.Грачева А.Д. Пушкин и туркменская литература // «… И назовет меня всяк сущий в ней язык…» С. 154.
8.Эйхенбаум Б.М. Лермонтов Л., 1924. С. 28.
9. Пушкин А.С. Таңдамалы шығармалар. Екі томдық (Пушкин в Казахстане переводах). Алматы, 1975. С. 216-232.
10. Исмаилов Е. Народные казахские варианты «Евгения Онегина» // Вестник АН Казахской ССР. 1949. №6 (51). С. 32-34
11. Позов А. Метафизика Пушкина. Мадрид, 1967. С. 21-46.
12. Вацуро В.Э. Гиллельсон М.И. Сквозь «умственные плотины». М., 1972. С. 142-144.
13. Пярли Ю.К. Из историй рецепции поэзии А.С.Пушкина в Эстонии в 1930-е годы // Проблемы пушкиноведедия. Рига, 1983. С. 165.
14. Кулиева Н. Пушкинские традиции в романе «Сойги» А.Кекилова // «… И назовет меня всяк сущи в ней язык»С. 243-247.
15.Чернов А. Мир познает Пушкина // Известия, 1993, 3 июля.